— На войне была такая дружба, доверие друг к другу, которых больше никогда не было и, наверное, не будет. Тогда мы друг друга так жалели, так друг друга любили. Во взводе разведки все ребята были замечательные. Я с таким чувством их вспоминанию… Уважение друг к другу — это великое дело. О национальности не говорили, даже не спрашивали, кто ты по национальности. Ты свой человек — и все. У нас были украинцы Коцеконь, Ратушняк. Они были постарше нас года на два, три. Здоровые ребята. Мы-то чаще им помогали. Я маленький, незаметно мог прорезать проход в колючей проволоке. Они понимали, что они сильнее меня, но я должен быть рядом, чтобы помочь. Это уже неписаный закон, нас никто этому не учил. Когда возвращались с задания, мы кушали и 100 грамм пили, вспоминали, кто как кому помог, кто как действовал. Такой дружбы сейчас нет нигде и вряд ли будет.
— В боевой обстановке что испытывали: страх, возбуждение?
— Перед тем как наступать, есть какая-то трусливость. Боишься, останешься живой или нет. А когда наступаешь, все забываешь и бежишь стреляешь и не думаешь. Только после боя, когда разбираешься, как все происходило, то иногда сам себе не можешь дать ответ, что и как делал — такое возбуждение в бою.
— Как относились к потерям?
— Сперва, когда мы увидели первый раз своих убитых на берегу реки Свири, то, знаешь, ноги подкашивались. А потом уже, когда наступали капитально, шли во втором эшелоне. Видели лежащие на дороге трупы врагов. По ним уже проехали машины — раздавленная голова, грудь, ноги… На это мы смотрели весело.
А вот потери во взводе переживались очень тяжело. Особенно в Карелии… Шли по лесам… Наступали бойцы на мины, или их убивало пулей. Ямку под деревом выкопаешь. Полметра — уже вода. Заворачивали в плащ-палатку и в эту яму, в воду. Землей закидали, ушли, и никакой памяти об этом человеке. Сколько людей так оставили… Все молчат, не разговаривают, каждый переживает по-своему. Это было очень тяжело. Конечно, острота потерь постепенно ушла, но все равно было тяжело, когда кто-то погибал.
— Курили?
— Курил 42 года, а вот пил редко. Я вырос беспризорником, сладости не ел, а у меня на фронте был друг, который любил пить водку. Мы с ним менялись — я ему водку, а он мне сахар.
— Суеверия были?
— Да. Богу молились, но про себя, в душе.
— Можно было отказаться от выхода на задание?
— Нет. Это уже измена Родине. Об этом нельзя было не только говорить, но и думать.
— В минуты отдыха что делали?
— Отдыха у нас не было.
— Вы как думали, переживете войну?
— Мы твердо знали, что победим. Мы не думали о том, что можем погибнуть. Мы же были пацаны. Те, кому было 30–40 лет, они, конечно, по-другому жили и думали. У многих в конце войны уже были золотые ложки, мануфактура, еще какие-то трофеи. А нам ничего не надо. Днем шинель бросаем, все бросаем, ночь приходит — ищем.
— А вы, лично, жили сегодняшним днем или строили планы?
— Об этом не думал.
— Вам тяжело было возвращаться?
— Очень тяжело. В части на прощание дали 5 килограммов сахара, две портянки и 40 метров мануфактуры, благодарственное письмо от командующего, и до свидания. Эшелон сформировали, и он должен нас развезти по Советскому Союзу. Когда въехали в Россию, на свою землю, все разбежались — эшелон остался пустой. Башка же ни хрена не работает — там же был для нас продовольственный аттестат! Все оставили! Садились на пассажирские поезда, а туда не пускают, билет просят, деньги просят. А у нас же ничего нет, да к тому же я на костылях.
Приехал в свой родной колхоз. Он у нас был русский — 690 дворов русских и только 17 — казахских. Сначала стоял сторожем — ходить мог только на костылях. Потом ушел в полеводческую бригаду. Там давали килограмм хлеба в день и готовили горячий бульон. На быках пахали и сеяли. А потом, когда хлеб созреет, косили сенокосилкой. Женщины вязали в снопы. Эти снопы складывали в копны. А с копен складывали в скирды. Только глубокой осенью на молотилке молотили этот хлеб. Я подавал на полог. Это тяжело, снопы очень большие, а я все же с одной ногой… Ходил весь оборванный. Фронтовые брюки латка на латке. Через некоторое время стал секретарем комсомольской организации колхоза. Мне предложили перейти в органы КГБ. В то время казах, нацмен, хорошо знающий русский, был редкостью. Я дал согласие. Они оформляли год, а в итоге отказали, потому что я сын бая. Хотели взять в МВД, но тоже отказали — сын бая. Поставили меня библиотекарем. Я работал, а зарплату заведующего избы-читальни получал секретарь партийной организации. Правда, мне начисляли пол-трудодня в день. А на трудодень тогда ни хрена не давали… Секретарь партийной организации был неграмотным человеком. Я вел всю его работу. Ему нужен был человек писать протоколы, а чтобы писать протоколы, нужно сидеть на партийном собрании. А чтобы присутствовать на партийном собрании, надо быть членом партии. Так в 1952 году стал членом партии. В том же году забрали инструктором райкома. Год поработал, стал заведующим орготделом. А потом начали проверять, установили, что я сын бая, — строгий выговор с занесением в учетную карточку за сокрытие социального происхождения, освободить от занимаемой должности. Секретарь райкома был Лавриков с города Апшерон Краснодарского края. И вот он мне говорит: Пойдешь пасти свиней в колхоз «Мировой Октябрь». — «Давайте уеду в свой родной колхоз». «Нет, не поедешь в свой родной колхоз. Иди пасти свиней». «Не пойду пасти свиней». Как-то напился пьяный, пришел к нему в кабинет и выматерил его: «Я же не видел отца! Мне было год, когда он умер! Я его богатством не пользовался. В 17 лет я ушел защищать Родину. Если бы я знал, что вы так поступите, ушел бы к немцам». Обозвал его фашистом… Хорошо, что в то время не сажали на 15 суток, а то точно бы попал. Заместитель начальника общего отдела и мой товарищ вытащил меня за руку… С трудом удалось устроиться начальником Госстраха района. Вот так пришлось себе пробивать дорогу…